Литературный поиск

Разделы сборника

  • О России   
  • О родной природе   
  • Призыв к молитве   
  • Исторические  
  • Эмигрантские  
  • Философская лирика   
  • Стихотворения о войне
  • Современные авторы  
  • Стихи из сети  
  • Литературоведение  
  • Литопрос

    Кого можно назвать по-настоящему русским по духу поэтом?
    Всего ответов: 5097

    Друзья сайта


  • Словарь варваризмов
  • Стихотворения о России
  • Православные сказки
  • Творчество ветеранов
  • Фонд славянской культуры
  • Другие ссылки
  • Ссылки


    Патриотические стихи

    Православие и Мир

    христианство, православие, культура, религия, литература, творчество

    РУССКОЕ ВОСКРЕСЕНИЕ. Православие, самодержавие, народность

    Православие.Ru

    Остановите убийство!

    Rambler's Top100

    Яндекс.Метрика


    Пятница, 21.07.2017, 15:40
    Приветствую Вас, Гость
    Главная | Регистрация | Вход | RSS

    Русская дубрава
    патриотическая поэзия

    Тематические разделы

    Титульная страница » Сборник патриотической поэзии » Стихи из сети

    Лощиц Юрий



    Карантинная бухта

    ТОЛСТОЙ НА БАСТИОНЕ
    На бастионе новичку неловко.
    Поддельна тут ухмылка на губах.
    Ещё не началась артподготовка,
    но и бывалых забирает страх.
    В тумане знобком выглядят зловеще
    ствол и лафет, шинели воротник.
    Что мельтешить, какой тебе обещан
    день или час, иль этот самый миг?
    Под сапогом – расквашенная глина.
    Убитых грузят. Ядра волокут.
    Чуть проступает ихняя долина.
    Но не зевай… Враз козырёк снесут.
    Когда же будет на него управа?
    Ишь, перемирья запросил на час.
    Нору сапёр-французик роет браво –
    заводит мину, шерами, под нас.
    Их из-за моря понаплыла тьмища:
    сэр и мусье, и турка, и арап.
    Да наши по ночам в разведку рыщут –
    Европе забивают в дуло кляп.
    Но вот беда! Блиндаж в четыре ската
    не выдержал… Полно прорех и дыр…
    Ну, подождите, бравые ребята,
    я покажу вам и войну и мир.
     

     
    * * *
    Севастопольские антиквары,
    археологи, нумизматы,
    как пещерные люди, стары,
    а иные, как я, бородаты.
    Соблюдают свою заботу.
    Как цари, снисходительно-зорки,
    соберутся опять в субботу
    за Петром и Павлом, на взгорке.
    И тряхнут из мешков забавой
    в память всех, кому к нам неймётся:
    штык покажут фашистский ржавый,
    кортик а́глицкого флотоводца.
    Ишь, глаза разбегутся сами!
    Как на пуговки не подивиться
    эти кругленькие, с нумерами
    полков ли французских, дивизий?
    А турецкие бурые фески?
    А щербатый тесак зуава?
    Хороша ты, в хламе и блеске,
    Экспедиции трубная слава.
    Тут отметились все понемножку.
    И монголы мелькнули, и готы.
    И бренчит мамалыжная ложка
    в котелке румынской пехоты.
    Но советских времён гранаты
    как с иголочки, вижу, одеты…
    Чу!.. зовут к себе нумизматы.
    В их тетрадках тяжких – монеты.
    – Вам динарий римский, старинный?
    Он – в особой цене и весе.
    Но за бухтой у нас Карантинной
    свой монетный двор в Херсонесе.
    Потому византийцев – обилье.
    Потому-то с небрежной лаской
    Македонца деньгу Василья-
    базилевса тут кличут «Васькой».
    Глянь, Михайло Третий, медяшка.
    Его Васька спровадил с трона.
    Хоть Михайло и пил, бедняжка,
    порешили его беззаконно.
    Все монеты по-своему дивны.
    Но от гривней новейших отрыжка.
    Вот, зато, настоящие гривны –
    новгородское серебришко.
    Не раззявы тут, не идиоты.
    Разумения наши крепки,
    и в обмен не берём банкноты
    заслюнявленного мазепки.
    Да, разгулка у нас неплохая.
    Не одни лишь купюры-монеты.
    Хошь, шальвары Бахчисарая,
    хошь, Мицкевича сыщем сонеты.
    – Хорошо у вас на досуге
    побродить. Память держите в силе.
    Ну, а, может, что слышали, други,
    о Философе, о Кирилле?
    – Навестил нас и он в годы стары.
    На епископском жил подворье
    и отсель отлучался в Хазары.
    Но о том – распытай у моря…
    Впрочем… Тут старикан приходит
    раз в году, напогрев, в апреле.
    Книгу держит, евангелья вроде.
    Буквы в ней разберёшь еле-еле.
    «Эту самую книгу, – кажет, –
    русским слогом в ту пору сложили,
    чтоб Философа ею уважить,
    чтоб дерзанье возжечь в Кирилле…
    Он и взял те знаки – аз-бу́ки,
    и кириллицей их назвали.
    А без этой подсказки – дудки! –
    сам придумал бы их едва ли…»
    Так – не так? Приезжай ближе к маю.
    Может, дедку того и встретишь.
    Ну, а где он ютится, не знаю,
    только книга – совсем уже ветошь…
     
     
    ПРИБЫТИЕ
    Из толщи скрипучей тоннеля,
    бока, что ль, свои ободрав,
    замедленно, еле-еле,
    на свет выникает состав.
    В пронзительном терпком створе
    слепящего известняка
    я вижу ещё не море,
    а синий клинок пока.
    Мне ль ждать миражей и обмана?
    Я здесь не к параду гость.
    Пещерных глазниц Инкермана
    смертную вижу кость.
    В окно вплывает, серчая,
    пустопорожний док.
    Ещё я не вижу чаек, –
    лишь неба пылающий клок.
    Вопрос портового крана
    в причальные рельсы врос.
    В трюм, как в открытую рану,
    не опускают трос.
    Но я о беде твоей, город,
    на стогнах не стану вопить,
    затем, что ты светел, молод,
    ты так порываешься жить.
    Буксир ползёт по затону
    пустому, где реял флот.
    Спасибо вам, что к перрону
    никто встречать не придёт.
     
     
    АДМИРАЛЬСКИЙ СОВЕТ
    Все сроки вышли – дней, часов, минут.
    Три адмирала терпеливо ждут
    на свой совет коснеющего брата.
    До Графской пристани от Северной волна
    доставит чёлн четвёртого. Молчат
    сопровождающие адъютанты.
    Горячий полдень онемел над бухтой.
    Прощай, волна. Теперь – недалеко:
    на городском холме, где, знает сам он,
    назначен их торжественный совет.
    Что рассуждать о долге, славе, чести?
    Краеугольные четыре – вместе.
    Летят четыре лёгкие корвета
    в четыре стороны земного света.
    Четыре ветра веют без обмана
    в четыре поднебесных океана.
    В четыре компас указует шири.
    Евангелий у Бога сколь? – Четыре!
    У синего креста на белом поле
    про нас четыре суть угла, не боле.
    Возляжем же крестом на ложе склепа,
    плечом к плечу. Надёжна смерти скрепа.
    Ты, Лазарев! Корнилов, ты! Истомин!
    И ты, Нахимов!.. Общий срок исполнен.
    Мы дождались друг друга. Снова вместе.
    К чему ж слова о долге, славе, чести?..
    Над Севастополем, как прежде, канонада.
    От запада ещё одна армада
    вспухает тучей. Всё-то им неймётся.
    Ползут. Наглеют. Щурят хищный глаз.
    Но свой совет четыре флотоводца
    с тех пор не прерывают ни на час.
     

     
    КАРАНТИННАЯ БУХТА
    Ты помнишь, в нашей бухте сонной
    Спала зелёная вода,
    Когда кильватерной колонной
    Вошли военные суда.
    Четыре серых…

    Александр Блок

    Сколько раз от вокзала спешил напрямик
    прочитать твои камни, как остовы книг.
    Сколько раз к этой бухте от серых руин
    я спускался, счастливый, как в день именин.
    Здравствуй, шёпот зелёной хрупкой волны.
    Херсонес, мне твои позывные родны.
    … Серый «сторож» застыл. Дизель чуть дребезжит.
    Но на палубе пусто. Вода – малахит.
    В очертанье надстроек – дерзость, напор.
    Отдых дали команде… Ночью – в дозор.
    Чей он? Наш ли, чужой? Ну, а сам-то ты чей?
    Я? – Москаль белорусско-хохлацких кровей.
    «Чей он?» Глуп, сознаюсь, и постыден вопрос!
    Но уже, как бурьян, между нами пророс.
    А Владимир? Он чей, что стоит за спиной?
    Белоплеч и высок, шлем горит золотой.
    Чья крещальня вблизи от его алтарей?
    Слог священных молений, скажите мне, чей?
    Не Солунские ль братья в сей город вошли,
    чтоб согласье расслышать славянской земли?
    Киев, Ладога, Полоцк, Тамань… – они чьи?
    Ярославны и Игоря чьи соловьи?
    Что мы делим, безумцы? Иудина злость
    подстрекает дробить наших праотцев кость.
    Душу, море и сушу как в ступе толчём,
    чтоб тащить на торги: «Что по чём? Что по чём?»
    Визг раздорный в семье – он чумнее чумы.
    На́ смех свету всему разбежимся ли мы?
    Безъязыкие рты и безглазые лбы –
    вы, кто общей отрёкся земли и судьбы.
    Есть народ. Он на два иль на три неделим.
    Есть Господь. Он и в трёх ипостасях един.
    … Склянки бьют. Херсонес. Дизель вслух задрожал.
    «Сторож» к ночи покинет дремотный причал.
    Пусть он держит рубеж от беды и пропаж.
    Чей он? Наш!
    5.01.10




    НОЧЬ
    Поэма


    Перечитав недавно эту свою первую в жизни пробу в жанре поэмы, я, кажется, понял, почему никогда не пытался её выпустить за самый узкий круг первоначальных читателей. От десятилетия к десятилетию росла во мне убеждённость, что Сталин – личность слишком глубоко и таинственно вросшая в суть русской жизни ХХ века, чтобы хоть что-то в этой судьбе понять, пользуясь средствами карикатуры, пасквиля, исторического памфлета, анекдота, визгливой брани. Мне не хотелось хоть в чём-то малом поддаться этому валу оговоров и камланий. Главный мотив «Ночи», как сам понимаю, – сострадание смертельно больному человеку, оставленному один на один со своими безрадостными предсмертными видениями. Но когда это писалось, я, как и большинство современников, ещё ничего не знал о том, в каких именно безжалостных обстоятельствах прощался с жизнью тот, с чьим именем на устах наши отцы прокладывали путь к святой Победе.
    Как и он, я родился в одну из самых долгих ночей года – 21 декабря. Вот ещё почему такое название. Среди немногих читателей «Ночи» вскоре после её написания оказался Михаил Михайлович Бахтин, с которым я на ту пору знаком ещё не был. Говорят, он отозвался благосклонно.


    1.
    Пока холодный лифт с усталым лязгом
    его по шахте в башню поднимал,
    он мёрз, как будто был он на Аляске.
    То спал… То просыпался… То дремал.
    Потом возникла серая бойница.
    Он усмехнулся мысли: «Что я, сыч,
    который поглядеть на мир боится
    из-за стены? А ну, скажи, Ильич?»
    Но проплыла бойница, соскользнула
    большой замедленною каплей вниз.
    Лифт дрогнул. Сквозняком из мглы тянуло.
    Там тихо копошился механизм.
    Он дверь открыл. Он подошёл к колёсам,
    цепям, подшипникам и шестерням.
    Они вращались, инеем белёсым
    покрытые, давали счёт ночам.
    Там где-то в центре клокотало масло,
    расходуясь на сжатья и плевки,
    как недовольная густая масса,
    вся в чёрном – только зубы да белки.
    Там были втулки, рычаги, упоры.
    Там кто-то ёрзал ножками клеща.
    Там зубья продолжали те же споры
    друг с другом, лязгая и скрежеща.
    Но дисциплина оставалась в силе.
    Железная. Хоть пробуй на язык.
    Колёсики как надо колесили
    и ввинчивались винтики впритык.
    Для них не значило, что день, что полночь,
    какая эра на земле стоит.
    Вся эта механическая сволочь
    имела строгий и упорный вид.
    Быть может, он стоит вот тут и плачет
    впервые за последних десять лет.
    Но понял он: им ничего не значит,
    стоит он тут и плачет или нет.

    2.
    Тогда шатнулся он к другому лифту
    и втиснулся в него. И лифт пошёл.
    И стенки его были в чём-то липком,
    а ход прерывист, дрябл и тяжёл.
    И снова сжал его железный холод.
    А лифт толчками лез под самый кров.
    «Вот так и кровь во мне устало ходит, –
    он думал, – так, наверное, и кровь».
    И он закрыл в изнеможеньи веки.
    То спал… то вздрагивал… то снова спал.
    Дверь скрипнула. В лицо ударил ветер.
    Ударил. Сшиб. И веки разодрал.
    Он разодрал их, как срывают завесь
    трагедии, как рвут ногтями рты.
    И пятикратный голос взвыл, вонзаясь:
    «Смотри, всё это должен видеть ты!»
    Он вскрикнул. Перед ним в тумане плавал
    кровавый угол. Он лежал без сил.
    О, что за огненный голодный дьявол
    его в свою утробу заключил?
    Он побежал по раскалённой грани.
    Он воздух на лету рукой рубил.
    Как будто бы по краю рваной раны
    он побежал. Под ним дрожал рубин.
    Он огляделся. Слабое сужденье
    зашевелилось в нём, пока без слов.
    И в пять концов шли алые суженья,
    и пять лучей рвались из тех углов.
    «Я где-то видел это, где-то видел… –
    он прошептал, ладонью рот закрыв. –
    Зачем в меня направлен этот выстрел?
    Зачем из сердца рвётся этот взрыв?»
    И шёпот его слабый шевелился
    и обрастал пятёркой алых крыл.
    И гулом стал стальным. И надломился.
    И стих. И шум его накрыл.

    3.
    Он просыпался… снова спал… Площадка
    опять его несла куда-то вверх.
    Нечаянно к нему пришла догадка,
    что вверх нельзя стремиться целый век,
    что это тоже ведь грозит приесться
    и обратиться в приступ тошноты.
    «О, хоть один бы из рабов прелестных,
    кто бы посмел с тобою быть на ты».
    Потом поплыл над ним осенний сумрак.
    Громадный город заблестел внизу.
    И он взглянул туда, как на рисунок.
    Нашёл куранты, площадь и звезду.
    Нашёл курсантов, милиционера,
    нашёл из «Метрополя» двух кутил,
    шофёра, что, позёвывая нервно,
    ждал вызова, по гаражу ходил.
    Нашёл полуподвалы, абажуры
    и длинных окон приглушённый свет,
    а там и секретарши шуры-муры,
    и министерский дымный кабинет.
    Нашёл по звуку цех ротационный,
    где в рёве тонет человечий крик,
    и свой шестиколонный, милионнный,
    парадный, обрамлённый красным лик.
    За лобным местом разглядел охапку
    сейчас почти бесцветных куполов,
    и оттого вдруг стало ему зябко,
    что там, внутри – ни свеч, ни голосов.
    Нашёл двух-трёх подставленных прохожих,
    бесстыдницу, что просит огонька.
    И снова холод прошуршал по коже:
    увы, вершина слишком высока.
    Увы, но слишком призрачна надежда
    влюбить в себя навечно всю страну
    сниженьем цен на мясо и одежду
    и потаканьем силе и вину.
    Ты приучал их ласкою угрюмой –
    одних на холоде, других в тепле,
    чтоб ум их о тебе всё время думал,
    чтоб все сердца их ныли о тебе.
    Чтобы тобой, тобой, одним тобою
    их мозг был занят каждый час и миг,
    и чтоб они шагали не гурьбою –
    шеренгою тобой рождённых книг.
    Увы, но и они ведь спят ночами.
    Уснут… проснутся…. Снова маета.
    А в голове – не ты и не начальник,
    а сон непрочный или пустота.
    У них свои особые заботы,
    свой слух, уставший от труда и труб,
    и время для тщеты и для зевоты,
    и время на завод спешить к утру.

    4.
    И повстречал в снегу он человечка,
    и так как добр был о той поре,
    то подозвал. Тот перед ним как свечка
    дрожал, как ветка в ноябре.
    Он усмехнулся про себя: не бойся!
    Или и ты, как все, дрожать мастак?
    «Так-так, – проговорил, – ну, что работа?»
    И тот в ответ сказал ему: «Да так…»
    – Так-так. Ну, а дела, а настроенье?
    – Да так, само собою, ничего…
    – Ну, а заметно ли вперёд движенье?
    – Да так, а как же!.. впрочем… ничего.
    – Ну, а вообще-то? – В общем-то, конечно…
    – А в частности? – Да, вроде бы, вполне…
    «Как эта жизнь, – подумал он – кромешна:
    в разброде, вчуже всё и в стороне».
    Он спал… он вздрагивал,… он просыпался.
    Хлад как крупу его перебирал.
    А человечек перед ним топтался
    и пот со лба ладонью вытирал.
    – Ну, что стоишь? Ну, что стоишь? Ну что ты
    стоишь вот тут? Ну, что ты тут стоишь? –
    он закричал в глухой предел дремоты.
    Нет никого. Следы в сугробе лишь.
    Но кто там осторожно – дёрг – за хлястик?
    И тихий кашель, будто в кулачок.
    Он развернулся, мёрзлой шпорой лязгнув.
    А там – опять всё тот же простачок.
    Была улыбка глупая у Ваньки.
    И красен был, как будто от стыда
    или как будто парился он в баньке
    да продышаться выскочил сюда.

    5.
    Цепляясь за воздушную подушку,
    он вверх летел, движению не рад,
    как будто бы толкал его в подошвы
    невидимый настойчивый домкрат.
    И тут от качки стало ему жутко,
    и подступила тошнота, слаба.
    Не из пустого шла она желудка,
    а сверху, от затылка, ото лба.
    Она ворочалась в кровавой пене
    сырым и серым месивом, она
    под черепом затеяла сопенье.
    Он понял: это мысль его пьяна.
    Он пробовал противиться – напрасно.
    Щекочущий накатывался вал.
    Наружу, будто пища, рвался разум.
    И он согнулся и покорно ждал.
    Кусками фраз, комками слов горячих
    его рвало из всех возможных дыр,
    и он плевал, вспотевший, раскорячась,
    на этот пресный беспросыпный мир.
    Меж приступов срывался он на лепет.
    Но понял вдруг, что онемел, оглох.
    Его рвало оскоминой столетий
    и собственных семидесяти трёх.
    Он только на мгновенье удивился,
    что с тем, что столько лет и дней копил,
    он так легко и горько распростился –
    отдал, отбросил, вынес, отцепил.
    По комнате скользили люди в белом.
    В открытую фрамугу ветер дул.
    Прибор зигзагами по ленте бегал.
    Он спал. Он просыпался. Он уснул.
    1964



    В ВЕСЕННЕМ ЛЕСУ

    Пасхальный этюд
    Снег сойдёт.
    Вдруг лесные поляны
    нам гербарий зимы обнажат.
    Не сгорев, не истлев, не увянув,
    все в зелёном,
    травы лежат.
    Что за папоротник!
    Эко диво!
    Каждый лист разглажен к тому ж.
    Я-то думал:
    не перенесли вы
    этих вьюг хриплогорлых и стуж.
    Сколько жизни в распластанной плоти!
    Дрожь в любом различаю листе.
    И, под песнь о воскресшем Христе,
    вы
         один 
                  за одним 
                                встаёте. 
     
     
    В ТУЮ ЖЕ ЗЕМЛЮ
    К вопросу о богатстве и бедности
    Там, где бездна тьмы без прикрас,
    в том глухонемом океане
    почиет твой золотой запас…
    Никто никогда не достанет.
    Кольчуги, межзвёздные корабли,
    железный крест полководца, –
    всё это, взятое у земли,
    в тую же землю вернётся.
    Сыщи-ка богатство, чтоб рыжей трухой
    однажды не стало?
    Вот где наука науки земной –
    конец её и начало.
    Зачинщик стяжаний, Всемирный Плут,
    неужто ни разу не снилось,
    что ссуды, как уды твои, сгниют
    под вопли: «На силос!»
    Великих и недоступно-важных,
    что спесью гремят и воняют,
    и тех, кто венцов удосужен бумажных,-
    всех-всех земля уравняет.
    И ты, шепчущий что-то на идише,
    в общую яму отидеши.
      
      
    Платформа Рокша
    Никто на ней не выходит. 
    Никто не подсядет на ней. 
    Зачем же тогда остановка, 
    если не видно людей? 

    Платформа? Да где?.. Развалюха. 
    Погреб в бурьяне утоп. 
    Название слышишь в пол уха. 
    Минутка, и поезд погрёб. 

    Какие-то кочки в болотце.
    Сарайчик споткнулся и сник… 
    Состав загудел и несётся 
    подальше от скучных улик. 

    Никто ж на ней не выходит.
    Никто не подсядет на ней. 
    Зачем она, остановка, 
    если не видно людей? 

    Ну, жили! Но жизнь – одуванчик.
    Дохнуло – и вдаль унеслась. 
    Давай-ка, подсядь на диванчик, 
    прими развесёлый стаканчик. 
    Несёмся, родимые, всласть! 

    Что Рокша?.. Какая-то крякша…
    Нет, квакша… Колокша-река… 
    А есть ещё Кандалакша… 
    А то ещё Ронжа… А как же! 
    … Вагон поддаёт ветерка. 

    Ишь, Рокша?.. На ней не выходят…
    Гляжу, не садятся на ней… 
    Упёрся министр в остановку… 
    Нашто, коль не видно людей? 

    Так, может, она и не Рокша
    коль нет ни шиша, а Рокша́?.. 
    Эй, тихо!.. Вы слышите шопот?.. 
    Замрите на миг, не дыша. 

    … Ша!.. Люди... К нам люди подсели… 
    тихонечко, все как один. 
    У рокшенских нынче веселье: 
    вот платьечко-крепдешин, 
    вот в крылышках блуза из шёлка, 
    вот синий путейный мундир, 
    а вот во всю грудь – наколка: 
    «Мать-Рокша»… и «Миру – мир!» 

    Мы не одуванчики – души,
    мы место ничьё не займём. 
    Мы только до станции… Тут же 
    во встречный вагон запорхнём. 

    Мы – тихо… Нам радостны слухи,
    что жизнь не стоит, а летит, 
    и не о вселенской прорухе, – 
    о Рокше вагон гомонит. 

    Мы выйдем на Рокше, где снова
    не выйдет никто, не войдёт… 
    Езжай себе живо-здорово, 
    но думай о Рокше, народ. 
    2-7 мая 2010




    Источник: http://www.voskres.ru/literature/poetry/loshchits.htm
    Категория: Стихи из сети | Добавил: DrOtto (05.02.2010)
    Просмотров: 1152 | Теги: стихи о войне, современная поэзия, Юрий Лощиц, Крымская война, патриотические стихи | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
    [ Регистрация | Вход ]